| | Часть 1.
Электричка едва проехала Химки, как по вагону один за одним пошли торговцы, разносившие всякую всячину — батарейки, зубные щётки, шариковые ручки, средства от тараканов и от перхоти, сборники детективов и кулинарные книги, учебники по астрологии и по сетевому маркетингу... Лишь только умолкал голос одного, мгновенно начиналась реклама другого, и так без конца. Народ в основном подрёмывал, стараясь меньше реагировать на всё вокруг, чтобы сберечь силы для предстоящего трудового дня. Читать газеты было ещё темновато. Голоса разносчиков, то робкие и нерешительные (особенно у начинающих), то сильные и звучные, способные привлечь внимание кого угодно, раздавались над самым ухом отца Алексея, и он пожалел, что сел в начале вагона. Все торговцы, входя в вагон, останавливались именно здесь и громко возвещали о достоинствах своего товара, так что священнику не удавалось ни мысленно помолиться, ни хотя бы просто заснуть. «Ладно, будь доволен, что едешь сидя, — уговаривал он сам себя, — и что они не кричат все сразу». Он прикрыл глаза, прислонил голову к оконному стеклу и попытался расслабиться и не раздражаться: впереди было ещё почти три часа дороги. Но вот в беспрерывной череде сменяющих друг друга мужских и женских голосов возник голос ребёнка, жалкий, словно неживой. Священник поднял голову: в проходе стоял мальчик лет девяти в затёртой болоньевой курточке, в капюшоне, с неумытым серовато-бледным лицом, с грязными сопельками, размазанными под носом. Глядя себе под ноги, непослушным спросонья языком, местами путая слова, он пел о любви с первого взгляда — любви парнишечки-ворА‚ к прекрасной комсомолке-дружиннице. Как и следовало ожидать, песня имела грустный конец:
Налетели волкИ, повязали, Он на Север этапом ушёл... Посмотрите вы, граждане-люди, Что творится по тюрьмам у нас, Как приходится нам, малолеткам, Со слезою свой срок отбывать!
Пока длилась воровская баллада, за спиной певца собралась целая очередь — человек пять разносчиков с тележками, коробками и сумками. Но никто из них до самого конца не прервал и не перебил мальчишку. «Очень разумно с их стороны, — подумал отец Алексей. — Вот уж, в самом деле, проявление "цивилизованного бизнеса". Взрослые люди понимают, что права малыша тоже надо уважать. Любой из них мог бы его легко перекричать или просто оттолкнуть с дороги. Но ведь на каждого наглеца найдётся тот, кто ещё наглее. А если самому соблюдать какие-то правила, то можно надеяться, что и с тобой будут поступать по правилам». Наконец мальчик умолк, обвёл глазами публику и пошёл вперёд, держа перед собою целлофановый пакетик. После секундной паузы шумная торговля началась по-прежнему. Сидевшая рядом с отцом Алексеем пожилая женщина опустила в пакет рублёвую монету и со вздохом сказала мужу, как бы оправдываясь: — Авось не всё пропьют. Какая копейка и дитю на кусок хлеба останется. Стрелять бы их, сволочей, родителей таких. — Да что родителей-то! — возразил супруг нарочито громко, кося глазом на священника. — Народ, он же сам как малое дитё. Ему сказали: давай, иди: хошь пей, хошь гуляй, хошь голову себе сверни, хошь как сдохни — один факт, что ты не нужен. Он и пошёл. Стоило бы пострелять, да только не тех. Так всё развалить, так людей распустить... Отцу Алексею хотелось возразить: да разве мало, мол, стреляли? Это дело только начать, а там не остановишь. Не сносить головы и тем, кто начнёт. Но понятно было, что разговор-то, по сути, не о том, чтобы кого-то именно расстрелять или же просто поругать и отпустить с миром, а о том, куда идёт Россия наша. Куда, то есть, ведут её, сердешную, наши начальники. Поэтому он промолчал и, чтобы сильно не погружаться в тяжёлые мысли, перевёл внимание
на сидевших напротив двух молодых парней, лет двадцати или около того. Ребята были рослые, с симпатичными, открытыми и неглупыми лицами; один из них при разговоре иногда широко улыбался, блестя живыми карими глазами, и его лицо священнику особенно понравилось. Отец Алексей прислушался к разговору: — ...У нас тут занятия по двигателям перевели в другое место — как раз над роторным цехом. А в корпусе, где мы раньше занимались, весь первый этаж начальство в аренду сдало — угадай, подо что? Под магазин похоронных принадлежностей. А что, они нормальные бабки имеют, это же самый ходовой товар. Ну так вот. Во время занятий там так трясутся столы, что ничего непонятно, что препод говорит. Он провёл одно занятие кое-как, а на другой раз говорит: «Ребята, у вас есть на что потратить время с пользой?» Мы: «Ха-ха-ха, если только за пивом сходить, что ли...» А он: «Что ж, каждый сам выбирает себе дорогу. "Поколение выбирает пиво". Не мне вас судить. Но здесь находиться — это, пожалуй, ещё хуже. Итак, внимание. Ставлю всем тройки автоматом, а если кто-то хочет получить оценку повыше, то может решить вопрос со мной в индивидуальном порядке. Все поняли? Тогда до свидания!» Мы взяли пива десять банок, вернулись обратно в эту аудиторию. И на спор поставили открытую банку на стол: разольётся или нет? Ну конечно, упала и пролилась. Который проспорил, пошёл, еще десять банок принёс. А там раньше красный уголок был. В нише Ленин стоит, рукой вот так показывает. Мы сидим, пьём пиво, а они там внизу как запустят свою шарманку, Ленин начинает по постаменту дробь отбивать: дры-ды-ды-ды! И трясёт рукой, как будто грозит: ну, сейчас я вам всем задам! Вот такой прикол... — Шутки — шутками, а у нас в институте висят листовки: «Да здравствует всемирное дело Ленина и Троцкого! Бей буржуев и бюрократию, даёшь рабочую демократию!» Мы, пишут, за вооружённое восстание и суровый суд над врагами трудового народа, но не исключаем и отдельных актов возмездия. Телефоны контактные указаны, в Интернете адрес — в общем, всё как у людей; хочешь — приходи, вливайся в борьбу. Я сначала думал, просто играются ребята... Так третий год эти листовки вешают, играть надоело бы уже... Отец Алексей поёжился: «Ну, в самом деле, ведь настанет всему этому какой-то конец. Иначе просто не может быть. Этот абсолютно безнравственный порядок, не имеющий за собой ни малейшей светлой идеи, не может существовать долго. Он непременно сам себя разрушит. Но неужели всё покатится по старой, давно наезженной дороге: "стрелять врагов народа", "грабить награбленное"? Ясно, что в таком случае и церковь не избежит гонений. Потому что заслужили. Ведь сколько греха в нашей среде, в храмах и вокруг них! И будет, не может не быть послан очистительный огонь! Но как же страшно оказаться на пути этой огненной стихии; и как горестно сознавать, что сами разожгли Божий гнев. Мы были чудовищно неблагодарны Богу. Про всех одинаково, конечно, не скажешь, но в общем - бездарнейшим образом использовали мы время церковной свободы...» В Солнечногорске вагон освободился наполовину, но
и вошло почти столько же. Сошли и пожилые супруги, соседи отца Алексея. На их месте тут же оказалась высокая и худая молодая женщина в грязноватой, некогда белой куртке и дешёвых рабочих брюках, заправленных в сапоги. Воздух наполнился характерным сладковатым запахом перегара после «джин-тоника». Одновременно напротив неё, рядом с ребятами-студентами, сел мужчина, примерно лет тридцати, с блестящим, будто простуженным, носом и изжелта-красными глазами. Хотя в вагоне было довольно душно, он не опускал поднятый воротник, до половины пряча в нём лицо, и не вынимал руки из карманов. Его заметно колотила дрожь. Можно было подумать, что он и женщина провели ночь не в тёплом жилище, а на улице или в каком-то холодном углу. — Ты куда ушёл от меня? — томно вопрошала дама. — Ты же весь дрожишь. Вместе ведь теплее. Сядь со мною, Миша! — Да я и так с тобой, — пробурчал он из-за воротника. — Нет, ты не со мной. Я не могу поделиться с тобой теплом моего сердца. Так плохо, просто ужас. — Успокойся, — чуть слышно отозвался он. — Я чтоб успокоилась? Да ни за что! Разве я плохого хочу? Я хочу прижаться к любимому человеку. А ты ушёл от меня. Это не любовь. Ты вообще далеко. Я имею в виду — сердцем. — Болтаешь ты много. Миша говорил тихо, с мягким укором. Он был потрезвее и явно стеснялся шумного пыла своей подруги. — Это я болтаю много? Я всю жизнь только молчу и терплю, молчу и терплю, а об меня ноги вытирают и вытирают. Вот последний случай. На работе, перед Новым годом. У нас как раз получка была. Приносит Таня Аникина зимние сапожки, на мальчика. «Ты знаешь, — говорит, — вот мы купили Кириллу (это внук у ней, на год постарше моего Илюшки), да не примерили, а у него нога уже выросла, тесны они ему. А твоему мальчику как раз будут». Я их достала из коробки, повертела в руках, — так, вроде, симпатичные, размер подходит. — «Тань, — говорю, — сколько с меня?» — «Ну, вообще они стоят семьсот, но давай я тебе за пятьсот отдам, а остальные — пусть будут как подарок с Новым годом». Думаю, что-то даже не верится в такую доброту Тани Аникиной. Отдала деньги, несу домой: «Илья, — говорю, — смотри, что нам с тобой Дед Мороз прислал! Ну-ка, примерь». Померили с ним — вроде хорошо. Побежал погулять на улицу в новых сапожках. Через пять минут идёт обратно, подошвы в руках несёт, плачет: «Мама, не наказывай меня, я, честное слово, не виноват; я только со ступенек сбежал, а они сразу отлетели». Я поглядела, а там подошвы просто были прихвачены резиновым клеем
кое-как. Я же, когда Таня мне их показывала, не знала, что их надо пробовать на разрыв. А так незаметно. Делают какие-то шаромыги, этикетку фирменную лепят, и — носите, дети, на здоровье. Таня-то наша, видно, налетела, а потом подумала: «Да что я, крайняя, что ли? Есть кроме меня дуры». А тут я ей как раз подвернулась. Блин, ну что за дела, вообще? Ну я, к примеру, нехорошая, я дура, я такая и эдакая, я согласна, но ребёнка ты зачем обидела? Ты же хорошая, в отличие от меня. Ты — умная, взрослая женщина, тебе скоро пятьдесят. У тебя муж, машина, у тебя дочь работает в налоговой, другая на юриста учится... У тебя внук уже в школу ходит... Ну а Бог у тебя есть? Или нет?.. Но я всё это не сказала ей, я просто подумала. А она с тех пор ко мне и не подходит. Правильно, неужели у неё язык повернётся спросить: «Как там, подошли Илюше сапожки? Удобные, правда?» Я хотела всё высказать ей, а потом думаю: да ведь она уже заранее сообразила, что мне ответить, когда я стану с ней ругаться. Потому что у нас в ЖКО все знают, что Таня Аникина — это нормальная, самостоятельная женщина, а Светка Матросова — это шалава и пьянь. И я промолчала, проплакала ночь, и всё... Думаю, цыганам пойти отдать, дадут рублей сорок, как раз на бутылку? Да нет, ещё кого-нибудь обуют, как меня. Пашка, сосед, заклеил эпоксидкой. «Носи, — говорю, — сынок, сколько уж проходишь, в лужи только не ступай». Ну как ему не ступать — семь лет пацану. По такой погоде, как сейчас, полчаса погуляет — и уже ноги мокрецкие, весь нос в соплях. Что ж, сынок, терпи, раз мама у тебя растяпа. Плохо мне, Миш, мне очень грустно от этой жизни, ты понимаешь или нет?.. Нет, ты не понимаешь... — заключила женщина и бессильно уронила голову на грудь. Нос её, от природы довольно крупный, да ещё увеличенный от частых возлияний, теперь налился невыплаканными слезами, и повис, как груша. — Носки чистошерстяные, ручной вязки! Дорогие женщины! Тёплые носки — идеальный подарок мужчине к наступающему празднику. Порадуйте своих любимых! Не упустите свой шанс! — взывала очередная торговка, проходя по вагону. Света моментально выпрямилась и с металлом в голосе сказала: — Ну-ка, стойте! Покажите ваши носки! — Она сильно потянула их в руках и поглядела на просвет: — Я теперь всё буду пробовать вот так. Всё! И всех! — Тут она метнула взгляд на своего приятеля. — Сколько? Пятьдесят? Отсчитайте сами. Света вынула из кармана куртки несколько скомканных бумажек и протянула их торговке. — Возьми и надень, — неуклюжим жестом поднесла она носки к самому лицу Михаила. — Я хочу, чтобы твоим ногам всегда было тепло. Может быть, когда-нибудь и ты меня немножко согреешь. Хотя бы чуть-чуть. Но, наверное, нет — ты променяешь меня на какую-нибудь ледышку, а потом скажешь: вот, была у меня одна, моталась под ногами, как собачонка... Но она тёплая была; а ледышка — она и в Африке ледышка... Так что положи себе в сумку
эти носки. Миша сделал признательное лицо, прожурчал, как ручеёк: — Да ну тебя, Свет, зачем так, у меня же есть... — и без дальнейшего сопротивления положил носки в полиэтиленовый пакет, а из пакета вынул банку «джин-тоника». Открыл банку, отхлебнул и спросил спутницу: — Хочешь? — Давай, — живо ответила она, всё ещё счастливая от своего подарка, и, сделав несколько жадных глотков, выдохнула новым облаком противного сладковатого запаха. В течение пяти минут настроение бедняги из лирического стало агрессивным. Буравя своего любезного взглядом исподлобья, она процедила сквозь зубы: — Нет, ты заколебал! Так — не любят. Любезный глядел на неё, как агнец. Света яростно, хотя и почти неслышно, пробормотала какие-то совсем жестокие слова по его адресу, и вдруг, не поднимаясь с места, упала лицом Мише в колени, стала со стоном тереться о них растрепавшимися волосами. Обхватив его ноги, она наконец так и заснула. За время этой бурной сцены оба студента даже бровью не повели, как будто вовсе ничего не видели. Когда стало тихо, один из парней — тот, который отцу Алексею понравился своей улыбкой, — вынул из спортивной сумки томик в тёмно-красном переплёте и показал другу: — Это Шукшин. Я вообще-то не любитель рассказов, даже О'Генри читал без интереса, а тут взялся — и оторваться не могу, глотаю один за другим. Ничего вроде особенного, такие простые житейские ситуации, а как-то потом глубоко задумываешься. И, не продолжая разговора, он открыл книгу и углубился в чтение. Отец Алексей был окончательно сражён. В эпоху «Голубого сала» и «Кыси» — Шукшин в руках студента! Двадцать три года назад, во времена вполне атеистические, именно после чтения рассказов Шукшина он испытал сильнейшее желание обрести веру в Бога. Пронизывающая их страницы боль будничной, тихой, незаметной трагедии настолько сжала тогда ему сердце, что казалось возможным одно из
двух — или искать утоления в Боге, или броситься в омут этой трагедии и погибнуть в нём. Но оставаться спокойным и благополучным после пережитого вместе с Шукшиным было невозможно. Томик рассказов, такой же, как сейчас в руках у парня, стал одной из решающих книг в судьбе Алёши Макеева. В шестнадцать-семнадцать лет им были прочитаны вещи и гораздо крупнее — «Преступление и наказание», несколько романов Фолкнера, «Тихий Дон» и ещё много чего. Но воздействие Шукшина оказалось особенно глубоким, потому что прочёл его Алёша именно в лето окончания школы, в самое время размышлений о выборе жизненного пути. Тут на отца Алексея нахлынули воспоминания юности, и он на какое-то время забыл о соседях, тем более что и они пока не привлекали к себе особого внимания. Студенты читали каждый своё: один — рассказы, другой — учебник с длинными формулами; Света затихла, уткнувшись в Мишины колени, а Миша посапывал, откинувшись на спинку сиденья. Уже проехали Клин. Станции сменяли одна другую, народу в вагоне потихоньку убавлялось. На станции «Решетниково» студенты засобирались к выходу. Мише пришлось поднять подругу, которая при этом или так и не проснулась, или притворялась, что спит. Он прислонил её к спинке, как куклу, пропустил ребят и снова положил лицом на прежнее место. Полчаса подремавши, Миша посвежел и повеселел лицом, расправил плечи и приобрёл вид вполне приличного молодого человека. Носик его уже не прятался за цигейковый воротник, а глядел бодро и оптимистично. Глаза, которые недавно были красными, мутными и почти лишёнными смысла, теперь выражали беспечное добродушие. Похоже было, что он вообще не любит задумываться о чём-то тяжёлом и неприятном. Ямочки в уголках пухлых влажных губ придавали его лицу безвольно-детское выражение, чему не противоречили и негустые пушистые волосики с уже пробивающейся лысиной. Весь вид Миши как бы говорил: «Видите, я добрый и безобидный мальчик. Ну что ещё с меня можно потребовать?» Теперь только отец Алексей разглядел, что «мальчик» одет чисто и добротно: свежая, почти с иголочки, куртка-дублёнка, круглая кожаная шапочка, выглаженные в стрелку, нигде не запачканные брюки, новые и ладные тёплые ботинки. Вид Светы являл собой полную противоположность. Каждый предмет её костюма, точно в таком состоянии, как на ней, можно было найти на любой большой свалке. Коль уж заходила речь о сапогах, то достаточно отметить, что её сапоги прямо во весь голос просили каши — как разбитыми носками, так и разошедшейся «молнией» на голенищах. "СОЛНЦЕ, ОТЕЦ МОЙ!" Часть 2.
«Как же он всё-таки с ней связался? — пытался строить догадки отец Алексей. — Они знакомы, вероятно, не более чем одну последнюю ночь. Загулял от жены во время запоя? Но совсем недавно: иначе он не был бы такой чистенький. И ненадолго: вон он сейчас уже смотрит так мечтательно, думая, как вернётся к домашнему очагу. Только немножко "оторвётся" с этой девкой... Мальчика, видно, обидели или дома, или на работе; или ещё что-то там не сложилось у него. Мальчик немножко покапризничал, побегал на стороне — ну и что такого, с кем не бывает... Наверняка он у своей матери нежно любимый, заласканный сын... А она...» А о ней — о Свете — думать не хотелось: было и так тошно, безо всяких догадок. «Тоже — шукшинская история. У него я не помню такого сюжета, но если бы он дожил до наших дней, то написал бы обязательно». Отец Алексей решил подарить обеим заблудшим душам по маленькой иконе: «Может, откроется им когда-то, что есть совершенно другая жизнь...» Ему часто приходилось делать это в дороге, и на такие случаи он обычно носил в своём портфеле несколько образков. Вот и теперь он достал две одинаковые иконочки Богородицы «Неупиваемая Чаша» и, сотворив про себя краткую молитву, протянул их Мише: — Михаил, я хочу подарить вам эти иконы. Надеюсь, что вам обоим они пригодятся. Ведь кроме Бога, нам в наших трудностях никто не поможет. Миша, слегка улыбаясь своими детскими глазами и кивая в знак благодарности, сказал: «Большое спасибо» — и положил иконки в нагрудный карман куртки. Отец Алексей сразу пожалел, что не отдал одну иконку Свете в руки: «Он ей, скорее всего, не даст, хотя они обе одинаковые. Он привык с детства получать подарки, а не дарить. А она — совсем другая. У неё потребность — отдавать. И не в том дело, что пьяная. Поведение пьяного в искривлённом виде отражает внутренний мир. Он-то и пьяный хорошо понимает, что бросит её через день-два...» Вот и Света подняла заспанное лицо с Мишиных колен. Откинув назад волосы, она тут же принялась жадно разглядывать своего милёночка. — Ты хоть поспал? Конечно, у моего плеча — это было бы совсем другое дело, но ладно... Скажи, чего ты хочешь сейчас? — Прямо сейчас, в электричке? — Сейчас мы приедем в Тверь. Чего бы ты хотел? — Я хотел бы посидеть в баре. Света пропустила эти слова мимо ушей: в её одежде, пожалуй, в бар могли бы и не пустить. — Сейчас на вокзале мы купим три пирожка с мясом — два тебе и один мне, и съедим. Ещё мы купим бутылку вина и чего-нибудь к столу. Потом поедем к Ирке. Ирка — баба свойская. Ей работать сегодня в ночь. Она выделит нам койко-место, и мы с тобой — одни в целом мире. Утром она придёт с работы, мы с ней посидим, а потом до вечера погуляем вдоль Волги, и семичасовой электричкой вернёмся обратно. Ты согласен? Он пожал плечами: как хочешь, мол. Пользуясь паузой, священник тихо обратился к Свете: — Простите, можно сказать вам два слова? <
/span>Женщина живо повернула к нему лицо: глаза её, совершенно чистые и ясные, без малейших следов алкоголя, смотрели так, как будто она была знакома с отцом Алексеем лет сто. — Вас, кажется, Светланой зовут? Она тряхнула волосами. — А по крещению как? — Да мать говорила, Фатима, что ли. Есть такое имя? — Фотиния. Мученица Фотиния-самарянка. Про неё в Евангелии писано. — Если мученица, это не про меня. Я сама замучила всех вокруг. — А лет вам? — Двадцать девять, — без тени смущения отвечала она, как человек, которому нечего скрывать. «Хороший возраст, — подумал отец Алексей. — В двадцать девять лет Мария Египетская1 ушла в пустыню за Иорданом. Новая возрастная ступень. Тут возможны и очень большие перемены». Он сказал: — Света, простите, но, мне кажется, вы свою жизнь жертвуете не на то, что нужно. — Да, наверное, — неожиданно кротко согласилась она. — Вам, Света, надо Бога любить. Это у вас лучше получится, я вам точно говорю. Она отвела глаза, бросила короткий взгляд на Мишу — и задумчиво опустила голову… Воцарилось продолжительное молчание. Миша заметно обеспокоился. Если час назад он лениво отмахивался, как от мух, от назойливых приставаний подруги, то теперь стал вкрадчи
во заглядывать ей в потупленные глаза, старательно улыбаться и шептать что-то шутливое. Но Света отвечала как-то принуждённо; до самой Твери она ни разу не улыбнулась ему в ответ. Слов их разговора отцу Алексею больше не было слышно. Отвернувшись к окну, он мысленно просил Бога: «Господи, приведи Ты этих несчастных к познанию Твоей воли, к вечной радости Твоей. Не дай Ты им потонуть в болоте греховном. Пусть ничего у них не выйдет с этой Иркой, и с этим "койко-местом", пусть идёт он к своей жене, а она — к своему ребёнку. Укажи им, Господи, пути светлые, загради пути погибельные!..» Вот и Тверь-матушка. При выходе из вагона Михаил недовольно покосился на священника и пропустил Свету вперёд себя, как бы прикрывая её, — наверное, чтобы отец Алексей под занавес окончательно не испортил ей настроение каким-нибудь болезненным словом. Но и самой Свете, пожалуй, уже сказанного хватило с головой. Обогнав пару у лестницы, ведущей в подземный переход, священник услышал за спиной глухой и напряжённый голос: — Миш, давай подождём немного, пока он уйдёт. В три часа пополудни, закончив свои дела, отец Алексей снова шёл по вокзальной площади, минуя талые лужи. Из-за облаков выглянуло солнце, по-весеннему улыбаясь тёплыми лучами. На здании вокзала термометр показывал плюс пять. Февраль выдался небывало тёплый. Отблески солнца под ногами напомнили отцу Алексею: вот таким же простым, светлым и чистым взглядом смотрела на него Света. «Откуда у блудницы могут быть такие... святые глаза?» Солнечный лучик, играя среди тающего снега, размешанного тысячами ног, будто говорил: «Какая вам, батюшка, разница, отражаюсь я в уличной лужице или в горном водопаде? Я везде чист и прекрасен: поищите-ка вокруг что-нибудь ещё, столь прекрасное! Если вы любите меня в утренней заре, в цветах радуги, в брызгах водопада, извольте любить и в лужице...» Внезапно из глубин памяти выплыли строки, прочитанные давно-предавно — всё в том же десятом классе. А было так. По литературе проходили поэзию Маяковского. На заключительный урок по этой теме, когда надо было подготовить по выбору и прочитать наизусть одно из его стихотворений, Алёша Макеев пришёл с наголо выбритой головой, в лимонно-жёлтой рубахе. Класс дружно расхохотался. Учительница в другое время, наверное, выставила бы его в таком виде за дверь, но тут лишь руками развела в возмущении, и только... В середине урока Алексей сам вызвался к доске. Закрыв глаза, чтобы не видеть беззвучно хихикающих девчонок, он прочитал:
...Я вижу, Христос из иконы бежал, хитона оветренный край целовала, плача, слякоть. Кричу кирпичу, слов исступлённых вонзаю кинжал в неба распухшего мякоть: «Солнце! Отец мой! Сжалься хоть ты и не мучай! Это тобою пролитая кровь моя льётся дорогою дольней. Это душа моя клочьями порванной тучи в выжженном небе на ржавом кресте колокольни! Время! Хоть ты, хромой богомаз, лик намалюй мой в божницу уродца века! Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека!»
До Шукшина было ещё полгода. До прихода в церковь и крещения — два с половиной... — Алёша, ты про себя это прочитал? Если ты считаешь себя настолько выше всех остальных людей, как же ты собираешься жить среди них? — серьёзно, без всякой улыбки, сказала на перемене девочка, которая ему нравилась. С того дня Алеша ни разу больше не заглядывал в Маяковского. И вот сейчас, через двадцать с лишним лет, стихи поэта — гения, богоборца и самоубийцы — припомнились, как будто в тот самый день, до последнего слова. Они настойчиво звучали в такт шагов: «Не мучай, не мучай», — повторялось упрямо. — «Господи, отведи от меня это искушение! Ишь, "не мучай" его! Это, видно, лукавого мучит, когда людям о Христе говорят. Нет уж, будем мучить. Господи, помоги»... За полчаса, в которые отец Алексей ехал в вагоне совершенно один, в его голове нарисовалась затея, казалось, ещё более мальчишеская, чем выбритая голова и жёлтая рубаха. Но мысль о ней пришла спокойно, без всякого озорства, как о должном, правильном деле. Он нашёл в портфеле чистый лист бумаги и крупными печатными буквами написал: «СВЕТА, Я ВСЕГДА БУДУ ЖДАТЬ ТЕБЯ. ТВОЙ И.Х.». Напротив на стене под стеклом был помещён текст правил поведения пассажиров в электропоездах. Отец Алексей огляделся и быстро, пока никто не зашёл в вагон, подсунул бумагу под стекло, при помощи пластиковой телефонной карты задвигая её подальше от края, чтобы нельзя было вытащить. После этого он пересел спиной к своему посланию, чтобы уже не думать о нём, перекрестился и через несколько минут заснул. Он пробудился только в самом конце пути, когда поезд подходил к «Петровско-Разумовской». В вагоне по-вечернему горел свет, и было полно народу: москвичи возвращались с работы.
* * *
В сентябре отцу Алексею пришлось снова ехать в Тверь по церковному делу. Рано утром отправляясь в путь, он заранее решил, что постарается вернуться обратно, как и в прошлый раз, на пятнадцать ноль восемь. Для чего ему понадобился именно этот рейс? Встретить, что ли, кого-то надеялся? Или письмо своё увидеть? И то и другое было делом ничтожной, практически нулевой вероятности. Да и какой в этом мог быть смысл? В Твери нужная ему обратная электричка оказалась отменена, и священник мысленно поблагодарил Бога: «Слава Тебе, Господи, что Ты не способствуешь глупым желаниям. Узнал бы кто, какими детскими игрушками поп Алексей занимается в сорок лет, покрутил бы пальцем у виска, это точно». Он уже десять лет жил вдовцом, и любое дело, связанное с женщинами, воспринимал как искушение, боясь не их, но себя самого. Вспоминая февральскую историю, он с пристрастием допрашивал совесть: не
таилось ли в мотивах его странного поступка некое отнюдь не духовное чувство: заноза в сердце, напрямую говоря? И хотя совесть упрямо отвечала: нет, — то, что его намерение не сбылось, отец Алексей воспринял с облегчением... Но всё же почему-то, как и тогда, в феврале, он вошёл в седьмой от головы поезда вагон. Он сразу увидел на стене знакомый лист со словами, которые не раз повторял в уме за эти месяцы. Под тем же стеклом была подложена другая записка, написанная нетерпеливым размашистым почерком на разорванной пачке от сигарет: «Господи. Пожалуйста, не мучай меня так. Я, может быть, ещё приду. Но только не сейчас. Прости. Света». Перед именем «Света» было написано, а потом старательно зачёркнуто, ещё одно слово. Священник тут же его разгадал: «Твоя». У него перехватило дух и задрожали ноги. Он опустился на ближайшее сиденье и, неожиданно для себя, сказал почти вслух: — Обязательно придёшь. Доченька милая... Соседи недоуменно посмотрели на него...
* * *
А ещё через месяц в солнечногорском роддоме незамужняя тридцатилетняя женщина родила второго ребёнка — девочку, вес два пятьсот, рост сорок. Слабенькая девочка, сердечко у неё слабенькое. Да при мамином образе жизни удивительно, как она её вообще доносила. Её же весь микрорайон знает, Светку Матросову. Правда, месяце на пятом — неизвестно, что ей стукнуло, маме этой безголовой, — подхватилась да побежала в церковь. Да как причастилась, с тех пор капли вина не выпила и ни одной сигареты в рот не взяла... — Отец-то небось и не знает? — спросила Свету медсестра, когда принесла ей девочку покормить. — О чём ты говоришь? Отец у нас у всех, знаешь, где? Сестра рассмеялась: — Ну
, ты скажешь тоже!.. Как хоть назвала-то? — Маша. Мария... — А почему ты так решила? — В честь бабушки, — с ходу соврала Света, а потом, гладя шёлковые волосики дочери, усердно чмокавшей у неё на груди, раздумала. Свободной рукой она нашарила под подушкой иконку и показала её медсестре: — Матерь Божия — Мария, вот почему! — А я слыхала, что в честь Божьей Матери не называют. Это если ещё какая святая Мария, тогда другое дело. — Ну что же... Она сама для меня — святая Мария. Спасительница моя... Звёздочка мне с неба упала. — Чудная ты, Светка, тебя только слушать... — А ты не слушай. Тебе всё равно этого не понять.
* * *
Если можно было бы заглянуть лет на тридцать вперёд, то мы узнали бы и конец этой истории. Я уверен, что он будет добрым и поучительным. Правда, в наше время люди больше всего на свете не любят, когда их поучают. Говорят: «Это давит». Или ещё: «Это травмирует». Но когда рассказ приблизится к концу, настанет другое время, изменимся, глядишь, и мы сами.
1 Мария Египетская — христианская святая, жизнь которой описана Софронием, патриархом Иерусалимским, в VII веке. Проведя юность в тяжких грехах, в возрасте 29 лет она осознала гибельность своего пути и ушла в безводную пустыню за Иорданом, где жила 47 лет в подвиге покаянной молитвы, перенося невероятные лишения. Церковь совершает службу в память прп. Марии трижды в год: в день кончины (1 апреля ст. ст.), в четверг и в воскресенье пятой недели Великого поста.
П. Епифанов
| |